As my way to condemn the treacherous Russian invasion, I’m revisiting my novel Vchera (Yesterday), written in Russian with my love for Ukraine. I’ve spent summers in Ukraine throughout my schoolyears in the house of my grandparents.
Продолжаю публиковать главы повести “Вчера” (Москва 2003). Это мой способ работать с реальностью этой чудовищной войны, акт памяти через вспоминание того, что я потеряла и что потеряли мы все. Не только украинские мирные дома и российская бронетехника, но и наши сердца разбиты.
Мои двоюродные сестры и братья, тетушки и дядья, которые мне как родные, сейчас под российскими обстрелами в Украине. Едва ли можно выдумать нечто столь же кошмарное и столь же плохо укладывающееся в голове. Сил им и другим украинцам, выстоять и выдержать. Примите восхищение вашей стойкостью.
Эта война – результат победобесия и нераскаянных грехов сталинизма и последующей сталинизации. Россия должна как можно скорее вывести войска и начать процесс десталинизации и многовековых репараций Украине.
Спасибо моим неустрашимым друзьям под обстрелами и тем, кто с риском для карьеры, жизни и здоровья выходит на улицы российских городов и другим образом выступает против российской оккупации.
Украина будет свободной. Мы еще увидим Путина и его прихвостней на скамье подсудимых в Гааге. Будет когда-нибудь свободной и Россия.#нетвойне #славаукраїні
ВЧЕРА
Глава 3
Выпив кофе и в последний раз куснув бутерброд, одеваюсь, выскакиваю на улицу. Вот он, декабрь. В стылом свете фонарей одной тропой тащатся такие же, как я, сонные, сиротливые москвичи. Хоть бы с утра-то ветер дул понежнее, скотина неодушевленная.
Дорога к метро уже протоптана. Неужели кто-то встает еще раньше? В окнах домов мелькают силуэты, горящих окон все больше.
Метро делает ВДОХ. И все мы, как кролики, движемся в его пасть. На всех одни права и обязанности: “не бежать”, “не останавливаться”, “не прислоняться”… “Пик”, — выдыхает остатки воздуха пассажир, чтобы поплотнее укомплектоваться.
Кто-то сказал, что ничто так не сближает нас, как московский метрополитен.
Исподтишка наблюдаю соседей. Люди измучены, лица землисты. Так всегда, если едешь раненько, в первых поездах. Это, досыпая стоя, отправляются на заводы рабочие — черная кость. К девяти вагоны набиваются другими, почище и посвежей — это конторский люд отправляется в “сити”, да студенты в вузы. В десять-одиннадцать совсем другой расклад — являются экскурсанты, праздные гуляки, гости столицы…
“Уважаемые пассажиры, будьте внимательны друг к другу! Выходя, не забывайте свои бомбы в вагонах!”
Этот город возводился для великанов, а стал тесен карликам. Светает. Вдоль длинной дорожной пробки по аллее бегу к зданию Университета. Сегодня главное — систематика. У меня проблемы с этим предметом. Зачем нужна какая-то система в возрениях? И кому? Сколько я наблюдаю людей, они прекрасно обходятся и без оной.
— Эй, — сзади веселый голос.
Оборачиваюсь.
— Ты чего такая суровая?
— С чего веселиться?
— А с чего печаловаться?
Юрке хмурое утро по барабану. Даже теперь, когда на носу сессия. Толстые губы расползлись в улыбке, глаза прищурены.
— Анекдот слыхала? Идут по лесу заяц и медведь. Не, заяц и волк. Стой, медведь все-таки. Ладно, не суть. Заяц и лиса идут по лесу, падают в яму. Думают, кто кого есть будет?
— Надуманно.
— В смысле?
— В смысле зайца. Тут, по-моему, все предрешено.
— Лиса говорит… А, да, с ними еще волк был. Нет, погоди, я что-то забыл…
Всем нравится то, к чему нет призвания. Юрке – рассказывать анекдоты.
— Съели зайца-то?
Юрка смотрит, как на дуру.
Врываюсь:
— Аплодисментов не надо…
— Не будет аплодисментов, не переживай, — с излишней, на мой взгляд, исполнительностью соглашается Грек. Грек — потому что ревностно учит греческий, на самом деле Гриша.
— Нельзя же так покорно следовать моей воле, — укоряю этого клоуна.
— Я бы на твоем месте поблагодарила, — неуместно сострила Женя. Противная девчонка. Кто ее спрашивает, что бы она стала делать на моем месте? Глупа, но красива. Вся такая каштановая, пушистая. Вчера, изящно покручивая в пальцах дужку очков, рассказывала, как в метро читала “так, одну поэму Бернса”, а к ней “подошел какой-то милый молодой человек”, слету покорен ее умением читать по-английски.
— Ну-с, деточки… Что у нас сегодня? — Профессор Макаров шмякает на стол линялую сумку с цветной надписью: “Спорт СССР”. При том, что самого СССР нет уже целую пятилетку, эта сумка — легенда, она, рассказывают, у профессора со студенческих лет.
Тетради зашелестели, затылки зачесались. Черт его знает, что там у нас сегодня…
Макаров озирает каждого поочередно. Как говорили в прошлом веке, взгляд его стальных глаз проникает в самые глубины смятенных душ. Наш позор для него очевиден, как ошибки наивных парадоксов Зенона. Мы кролики, и всех пожрет удав.
— Деточки, что ж вы у меня такие глупенькие? — Решил покуражиться знаменитый автор десятка учебников. — Ни фига вы не учитесь. Балду гоняете. А я вас люблю. И поэтому на экзамене пощады не будет.
Вряд ли найдется такое место в истории философии, куда Макар телят не гонял.
Досадует. Собирает лоб в складочки. Поворачивается к доске. Там значится: “Если есть инкубатор, должен быть и суккубатор!”
— Кто автор?
— Я, — отзывается Слава. Макар склонил голову.
— Неплохо. Даже остроумно. Хотелось бы, однако, получить некоторые разъяснения. Вдруг остальные, как обычно, не осведомлены…
— Кто такие инкубы и суккубы? — Подхватил Слава.
— Именно.
— Жмурики. — Слава скорчил рожу. В аудитории захихикали.
— То есть мертвецы? — Уточнил Макар. — Какие?
— Ну…
— Развернутый доклад к следующему семинару, — приговорил Макар.
Слава обреченно падает на скамью. Юрик треплет его по плечу, соболезнует. Эти двое представляют собой наглядное пособие по Сервантесу. Не меркнет в веках дружба увальня и идальго. Вот только здесь верховодит больше Санчо Панса.
За столетия Санчи Пансы поумнели значительно. А идальги столь же явственно поглупели. Славка недавно выкрасил волосы в рыжий цвет, настолько рыжий, что смотреть на него без содрогания невозможно. Славка — фэн битлов, он носит черные майки с фейсами рок-звезд и с исступленностью Дон-Кишота метит в великие музыканты. Или просто в великие.
В сознание пробился голос Макара:
— И когда вы, друзья мои, поймете, что вы — ни что иное, как субстанция, вы полюбите. Полюбите — во вселенском смысле. Все страдания мира станут вашими страданиями, все люди будут вами. Пир мысли, блаженство воображения… Самый непротиворечивый мир Лейбница каков? — Вопросы Макара внезапны.
С точки зрения нормального студента, вопрос глуп. Судя по лицу Макарова — умен.
— Состоящий из одного элемента, — лениво отвечает Никита.
Никита интересует меня давно. Я его не интересую.
— Да! — вскрикивает Макар, утвердив восклицание размахиванием авторучкой.
Экие мы сегодня сообразительные! Браво, Никита-умник. Профиль романтического героя — с горбинкой нос, светлые глаза, острый угол губ… Уловил взгляд. Улыбнется? Нет, морщится. Оборачивается. Нет, не смотрю, не думай. И не надо воображать себя прынцем наследным.
Подумать только, какое несообразие: в сегодняшней суете мы принуждены читать Спинозу, Лейбница, Шопенгауэра… Сонмы людей прошли через жизнь, пропали, сгинули, мы живем в другое время, сама жизнь другая — что может нам поведать Спиноза?
— Спиноза доказывал поэтические мысли математически. В этом он весь. — Высокие брови Макара в благоговении.
Народ скучает. Кое-кто вздремывает после вчерашнего шабаша на дискотеке “Мастер”.
— Девочки, ненаглядушки мои, красавочки, слушайте!..
На девичьих лицах — тупой интерес. Впрочем, чаще к соседу по парте. Или человек неравно за пределами аудитории, витает.
Лично я специалист по здешнему интерьеру, разглядываю стены. Какое смятение я чувствовала, когда впервые вступала в эти стены на правах их властителя! Как сладка была неисследованность бесконечных коридоров и таинственность лестничных маршей…
А теперь? Все входы-выходы давно известны, лекция по глобалистике удручает, а уж физиономии эти…
Зато прямо так в дипломе и напишут: “Философ…” Впору сунуть под нос хоть самому Аристотелю. Поди, у него, сирого, не случилось такого диплома? Глянула бы я на того Аристотеля на экзамене в МГУ.
Однажды бабушка спросила:
— Дак кем ты будешь, как выучисся на своем факультете? Я отвечала гордо:
— Философом.
— Ну, а прохвессия у тебя какая будет?
— Такая и будет, бабушка, — вздохнула расстроенно.
— Так заниматься чем сможешь? — Слегка рассердившись, прикрикнула она.
— Ну… Преподавать смогу… Переводить… Статьи писать…
— Оно как, — качнула она головой, — Хвилосов… Шо ж це за специальность такая?..
Не умела я с бабушкой до прошлого лета разговоры разговаривать. Чаще мимо ушей пускала любые беседы старших. У них были свои “дила” да “справы”, у нас, детворы, свои.
Впрочем, иногда на слух тревожно ложились фразы о ценах, болезнях, о том, что “у соседки муж пьет, а у нас дед, та и у Любы…” Обычная жизнь, что в ней интересного? Теперь эта жизнь — предмет моей “прохвессии”.
Бабушка — Лешке:
— Так у тебя троек нету?
— Не, баушка, — юля глазами, выдергивает он голову из-под ее руки.
— Вчысь, деточка, вчыться треба гарно…
Учиться надо, ясный пень. Надо учиться. Удивительно, как веско умеют пожилые люди говорить заведомые банальности. Как-то так говорят их, что глянешь в эти выцветшие глаза, скосишь взгляд на черные от земного труда руки, и тихо согласишься: “Надо…” Но как же порой неохота!
В речи моей “подкиевской” родни причудливо и лихо соединяются украинские и русские слова. Диву даешься, как мы вообще понимаем друг друга. Впрочем, ведь и москвичи напрасно уверены в исключительной правильности своей речи. И я была уверена. Пока случай не заставил услышать себя со стороны.
Наша дорожная поклажа тяжела, словно поклажа верблюдов. Казалось бы, что нам с Лешкой нужно взять с собой деревню? Карман с мелкими деньгами — ничего больше! Но мало-помалу набралось с полтонны разного скарба. Родня ждет московского гостинца, и хочется всех порадовать.
— Может, машину поймаем? — Закинул удочку Лешка. Хорошо закинул, со свистом. Клюнуло. Гулять, так гулять…
— Такси? — Телепатически возник ниоткуда владетель автомобиля -низенький, аккуратный старичок.
— Сколько? — Вонзили мы в него испуганные взгляды.
— Девять гривен, — не менее испуганно произнес он.
— Пять! — Отрубили с угрозой.
— Восемь, — как бы оправдываясь, ответствовал возница.
— Шесть. — Возопили мои мелкособственнические инстинкты.
— Семь, — прошептал извозчик, закрывая глаза.
— Йохо! — Победно вырвалось у Алешки. — Поехали!
Я подосадовала: можно было скостить и до пяти, если б не этот Алешка.
Машина была припаркована неподалеку, и мы, сжав зубья, ухватили багаж. Впереди мельтешил водитель, предупредительно огибая прохожих с искусством хорошего штурмана. Впрочем, старичок ухватил самую увесистую сумку и нисколько не затруднился этим обстоятельством.
И вот мы предстали перед машиной времени. Давнего времени. Перед нами, вростая колесами в асфальт, стоял заматерелый железный монстр-мутант, покрытый чешуей окаменевшей грязи. Когда-то, юным автомобильчиком, не нюхавшим жизни и старого масла, он имел синий окрас.
— Марка “Жигуль”, — заметив мой естествоиспытательский интерес, не без гордости отрекоммендовал скакуна владелец, — таран, а не машина.
В утробе этого пост-индустриального чудовища мы летели по Киевским улицам. Под колесами шепелявила брусчатка.
— Красивый город! — Для затравки выкрикиваю сквозь всхлипы мотора.
— Еще бы, — незамедлительно отзывается рулевой, — дуже красивый город. А вы здесь первый раз?
— Каждый год…
— С Москвы?
— Как угадали?
— Дак у вас же акцент…
И дед со знанием дела разложил всю фонетику и семантику московской речи. С ее насилием над “а”, “о”, “г”, не говоря уже об ударениях.
— Ну, вообще-то мы не совсем москвичи, — пошла я почему-то на попятный. — Мы родом с Дальнего Востока. И наполовину сибиряки с братом. А на остальную половину — украинцы.
— Ах, девушка, украинцем нельзя быть наполовину. — Опять прищучил водитель. — Вот я — украинец. Як Тарас Бульба.
Далее реинкарнация Тараса Бульбы заговорила почему-то о своем сыне, судя по всему, чуть ли не об Андрийке.
— Учиться не хочет, только “телик” ему подавай. Да этот ваш… “видик”. Или “видак”, а? “Видик” — раньше употреблялось в значении “вид”. Например, вот из окна машины — недурной видик. А вам такое скажешь, разве поймете? Вот и мой хлопець. “Тусовки” ваши всякие. Ну, конечно, плюс деньги на карманные расходы. Куды вы их тратите, на шо? Ох, как своим-то родичам в копеечку влетаете — будьте уверены. Или как вы там у себя в Москве их зовете, “предки”?
— Почему “предки”? Родители…
— О, — иронично оборачивается обличитель, — “Я у своего родителя десятку стрельнул” — так, что ли, это звучит?.. А вот есть у вас новое слово. Как его… “Догнаться”. Может, вы мне его растолкуете? Мой не хочет. Ты, говорит, папаша, тоже своим предкам кой-чего не договаривал.
— А не сказали вы ему: “А ну, повернись, сынку. Экий смешной ты…”
— Это из “Тараса Бульбы”? — Смекнул водитель. — Ох и лукавый вы народ, молодежь…
За пределами Киева враз открылись поля, окаймленные лесополосами. Поплыли яблочные сады. Даже во рту вдруг явился кислый, терпкий вкус недозревшего яблока — холодного, крепкого, круглого…
И вот наконец на обочине дороги мелькнула белая табличка: “ДУДАРКIВ”.
— Все-то смешки вам, молодым. – Не унимается водитель. — Хлебом не корми, дай над стариками посмеяться. Ничего, ничего, станете сами “предками” — поймете…
В Дударкове после Москвы и Киева и дома пониже, и асфальт пожиже. Посреди улицы Крупской, со слегка покосившимся зеленым забором, все та же вековечная лужа. Через забор свешиваются круглолистые ветви разросшихся сливовых деревьев. И когда они успели вырасти?
— Вы, ребята, берегите своих-то. — На прощание еще успевает наставить водитель. — Вы для них единственные, обормоты.
Хата деда с бабой утонула в вишнях. У лавочки, заросшей желтыми цветками, — шелуха семечек. Шелестят, бушуют тополя — ветер гонит зеленые волны…
Родная шелковица у колонки… Здесь мы проводили немало времени, оббирая пахучие ветви. Клевали сочные вкусности, как шпаки-скворцы. Земля усеяна темно-синими кляксами. Губы после шелковиц тоже синие. Можно нарисовать на лице полосы и, улюлюкая, гоняться за враждебным племенем диких курин-каран-кунтов. Попадет, однако, если заслышат возмущенное кудахтанье.
Нам никогда уже не удастся стать понимающими и понимаемыми, как прежде. Тогда наши волосы и глаза были светлыми. В наших телах не осталось ни одного атома с той поры, они заместились другими. И атомы наших душ?
— Грустно все это, правда?
— Да нет, — быстро ответил Лешка, он, показалось, понял, о чем я.
Серега приподнял брови.
— Трошки есть, — наконец вздохнул он.